«Люди в штатском предложили ей донести на священников и учеников», — Александр Щипков о приговоре своей матери и 40-летней борьбе за его отмену

«Люди в штатском предложили ей донести на священников и учеников», — Александр Щипков о приговоре своей матери и 40-летней борьбе за его отмену

В конце декабря 2019 года Кассационный суд суд посмертно оправдал Татьяну Щипкову. Осудили ее в 1980 году за «злостное хулиганство», а на самом деле — за то, что, преподавая в вузе, она знакомила студентов с Евангелием. Вернувшись из лагеря, Татьяна Николаевна написала книгу о пережитом в советских тюрьмах и лагерях, полную страшных подробностей, слез, смирения, любви и веры — веры в Бога. Чтобы неправосудный приговор был наконец отменен, потребовались ровно сорок лет и личное вмешательство Патриарха Кирилла. О том, как все эти годы шла борьба за оправдание Татьяны Николаевны, рассказывает ее сын Александр Щипков, политический философ и публицист.

— Моя мама попала в самый конец последней волны советских репрессий. Практически всех православных, пострадавших в хрущевские, брежневские, андроповские времена, реабилитировали в 1990-е. Некоторых — в 2000-е. Из круга известных мне репрессированных православных людей реабилитированы были все.

Моя мама оказалась последней.

Татьяна Николаевна с сыном Александром, Смоленск, 1977 год

Три ареста и одно освобождение

Арестовали маму 8 января 1980 года: с этого дня, как указано в судебном протоколе, начал отсчитываться ее трехлетний срок. Но первое заседание суда состоялось на две недели раньше, 25 декабря 1979 года. В тот самый день, когда советские войска входили в Афганистан. Тогда у мамы — очевидно, от чрезмерного волнения — случился приступ глаукомы, и она временно потеряла зрение. Поэтому судебное заседание перенесли на 8 января.

С того первого декабрьского заседания прошло ровно 40 лет. За эти годы мы с женой много раз пытались добиться пересмотра маминого дела.

Еще когда мама находилась в лагере, мы писали кассационные жалобы, старались добиться ее освобождения. Умом понимали, что это бессмысленно, но и сидеть сложа руки не могли. Писали обращения — то на очередной съезд КПСС, то в Верховный Совет СССР, то лично Брежневу. Всë это не имело никакого результата.

В эти годы мы научились пользоваться разными методами конспирации. До сих пор помню рецепт «невидимых» чернил, которые проявлялись при нагревании бумаги. Хотя подозреваю, что «невидимыми» они были только для нас.

Познакомились с семьями других безвинных «сидельцев». Мы общались, помогали друг другу — и деньгами, и советами, и связями. Как, например, передать заключенному лекарство — ведь иметь при себе лекарство и в тюрьме, и на зоне было запрещено? Либо за взятки, либо с помощью так называемых «перекидок», тогда пакет с лекарством перебрасывали через «запретку», нагрузив чем-то тяжелым. Для этого приходилось выстраивать очень сложную систему договоренностей, ведь мобильников тогда еще и в помине не было…

Однажды, когда мама еще находилась в лагере, мне понадобилась юридическая помощь. Я навел справки у знакомых — к кому можно безопасно обратиться? Меня сориентировали, назвали адрес юридической консультации на Невском проспекте, имя конкретного адвоката и условный пароль. Помню, как я приходил по указанному адресу, платил рубль — столько стоила рядовая консультация дежурного адвоката, — и адвокат, который негласно консультировал «политических», давал мне очень дельные советы.

В январе 1983 года маму освободили, и мы на время оставили попытки добиться ее оправдания. Было не до того. Мы встретили маму в Москве, куда ее привез поезд из Уссурийска, и приехали с ней в Ленинград, где жили в то время. В тот момент на руках у мамы был только один документ — справка об освобождении. Мы сразу же подали бумаги на ее прописку и на получение паспорта — в те времена заключенные теряли и паспорт, и прописку, и жилплощадь. Но ленинградские власти не собирались идти нам навстречу. Буквально через два дня после приезда мамы в коммуналку на канале Грибоедова, где мы жили, пришла милиция: «Проверка документов». Маму арестовали и повезли в отделение. Я бегу следом, пытаюсь выяснить, в чем дело — оказывается, мама арестована за незаконное нахождение в Ленинграде. «Так ведь, — говорю, — она только освободилась, мы только вчера подали документы на прописку». — «Подали — и хорошо. А у нас предписание: в течение 24 часов гражданка Щипкова должна из Ленинграда уехать».

Ни разрешение на прописку, ни паспорт маме так в итоге и не выдали. Как следствие, она не могла устроиться на работу, а это тоже уголовная статья — «тунеядство»: по советскому законодательству, до 55 лет женщина обязана работать. Мы оказались в тупике. Через неделю маму снова арестовали и выдали повторное предписание уехать. После третьего ей грозил новый срок.

Несколько месяцев мы прятали маму по квартирам родственников и знакомых в Ленинграде. Наблюдали, чтобы не было слежки, «хвоста». Возле нашего дома на канале Грибоедова всегда дежурил человек, но у нас в квартире был черный ход, а иногда мы выбирались наружу через крыши — прямо как в детективных кинофильмах. Вспоминаешь и не верится, что это происходило с нами…

Но скоро мы поняли, что долго так скрываться не удастся, и увезли маму в Псков. Там нам очень помогли псковские священники. Удалось оформить маме прописку у одной прихожанки в глухой деревне: ее сын был участковым и сделал маме паспорт. Через год с лишним она вернулась с этим паспортом в Ленинград.

Как раз в это время умер Андропов, и наступили послабления: маме разрешили прописаться, и она наконец устроилась на работу. Вахтером в НИИ на углу Лермонтовского проспекта и канала Грибоедова.

«Лучше бы они стали воровками»

Маму обвиняли по ст. 206, ч. 2, Уголовного кодекса РСФСР — «Злостное хулиганство». Максимальный срок, предусмотренный для осужденных по этой статье, составлял три года. Столько она и получила.

За что же ее наказали в действительности?

Из книги Татьяны Щипковой «Женский портрет в тюремном интерьере»:

«Когда в 1964 или 1965 году, нарушая учебный план, я начала рассказывать студентам на уроках латинского языка о великой культуре античности, у меня и в мыслях не было бунтовать против идеологического диктата. Всё, чего я хотела, — это дать моим студентам, юношам и девушкам из смоленских сел, немного больше сведений из истории культуры. Мне казалось нелепым, что они должны делать грамматический разбор латинского предложения с именем Цицерона, в то время как они не знают, кто такой Цицерон и чем он знаменит.

…Дойдя в своих лекциях до рубежа между двумя эрами, я остановилась в недоумении: как же быть с христианством? Нельзя же обойти его молчанием. А если говорить о нем, то как? В то время я не верила в Бога, но воинствующий атеизм был мне отвратителен, я видела в нем воинствующее невежество. Христианство было для меня большой культурной и нравственной ценностью, с этих позиций я и начала свои получасовые лекции. Мое отношение к этой теме, при всей его умеренности, резко отличалось от тех злобных и бессмысленных ругательств, которыми сопровождали любое упоминание о христианстве преподаватели марксистских дисциплин. Была еще одна немаловажная разница между нами: в те времена позиция лектора считалась недостаточно атеистической, если он признавал Иисуса Христа не мифическим персонажем, а исторической личностью. У меня же историчность Христа не вызывала сомнений, и эту точку зрения я излагала студентам.

…Скоро я узнала, что несколько молодых православных христиан Москвы и Ленинграда организовали семинар, и я стала ездить на их собрания. Это было в 1974 году.

Жизнь изменилась круто: в ней появилось главное, и оно было подпольным. Мы собирались на частных квартирах то у одного из друзей, то у другого. Была общая молитва, постепенно сложился даже свой молитвенный канон. Живой огонь веры грел душу и питал мысль. Состав семинара был подвижен, но ядро его составляли несколько человек: это были молодые люди лет двадцати пяти — тридцати из разных социальных слоев, порвавшие с советской системой если не образом жизни, то внутренне.

…С течением времени мы все чаще замечали за собой слежку: обернешься неожиданно на улице и видишь уже примелькавшуюся физиономию.

Смоленск, 1978 год

Весной 1978 года в нашу смоленскую квартиру пришли с обыском. Это была кульминация, после которой быстро наступила развязка. Во время обыска у нас нашли самиздатский журнал «Община», который выпускали Пореш и Огородников, и много религиозной литературы. Две недели спустя началась организованная травля: были пущены по городу слухи о том, что в педагогическом институте раскрыта банда «сектантов-шпионов», которую возглавляла преподавательница иностранного языка, связанная с западной разведкой. Люди испугались, бывшие коллеги и студенты боялись здороваться со мной и переходили на другую сторону улицы, чтобы избежать встречи. На факультете одно за другим проходили собрания, на которых нас клеймили как врагов марксистского учения и проводников чуждой идеологии.

Меня уволили, сына и его жену Любу исключили из института. Шел 1978 год. Осенью арестовали Огородникова, летом 1979-го — Пореша. В самом конце 1979 года и в первые дни 1980-го последовали следующие аресты.

…В феврале 1979 года мы собрались на семинар в Москве, в квартире одного из знакомых. Туда пришла группа сотрудников милиции и дружинников с обыском.

Моя несдержанность (дружинник грубо сдавил мне руку, чтобы я разжала пальцы и отдала ему блокнот; я взмахнула рукой, чтобы дать ему пощечину, но лишь мазнула по подбородку) дала им возможность обвинить меня в хулиганстве. Два месяца они размышляли, давать ли ход делу; 7 апреля, в день Благовещения, мне предъявили обвинение по статье 206, части первой, но не арестовали меня, а лишь взяли подписку о невыезде. Начались допросы. Первый мой следователь был коммунист-фанатик; он смотрел на меня с ненавистью, от ярости у него ходили желваки на щеках. Он расспрашивал меня о молодых девушках, посещавших наш семинар, и повторял злобно: “Всё мог бы простить, но девчонок не прощу. Вы их вовлекли в эту вашу липкую паутину. Лучше бы они стали воровками”».

Следующие три года мама провела в лагере под Уссурийском, на границе с Китаем.

«В какой-то момент она поняла, что любит всех — даже охранников»

Писать мама начала в Ленинграде, пока скрывалась по разным адресам. Она не умела пользоваться пишущей машинкой и писала  от руки на листах А4. Эти листы до сих пор у нас хранятся.

Писала мама очень быстро, вся книга родилась за один год. То есть написана она была по самым «горячим следам» и поэтому очень хорошо отражает состояние человека, который только вышел на свободу. Психологи говорят, что в среднем на восстановление после «зоны» человеку нужно времени столько же, сколько он сидел. Мама сидела три года, и, конечно, пришла в себя далеко не сразу. Первое время, когда она шла по улице, то держала меня за руку повыше локтя: боялась. Лагерная изоляция, замкнутость, и вдруг — люди, машины, напряжение большого города… Какое-то время у мамы сохранялось ощущение, что ее преследуют, что на нее давят.

Слава Богу, что люди, прятавшие маму, когда она скрывалась от второго ареста, относились к ней очень хорошо и тепло, она чувствовала себя у них более или менее комфортно, была окружена заботой и любовью. А мы украдкой ее навещали — так, чтобы не привести за собой «хвост» и не раскрыть её местонахождение.

За этот год у мамы получилась искренняя, непосредственная книга, в которой — вот что удивительно! — нет никакого желания мести или сатисфакции. Лагерный опыт оказался для мамы чрезвычайно важным и полезным в религиозном смысле: в какой-то момент она поняла, что любит всех — даже охранников, даже начальника лагеря, который не разрешал передавать необходимые ей лекарства. Это был очень нужный для нее опыт.

Из книги Татьяны Щипковой «Женский портрет в тюремном интерьере»:

«Я проснулась в слезах, подушка была мокрая. Я не сразу вспомнила, где я; чувствовала только, что я всех люблю, что я вся внутри мягкая, оттаявшая и что я счастлива. Одевшись, я бегом побежала к Гале. Я встретила ее на полдороге, она бежала мне навстречу, с потрясённым лицом, с глазами, увидевшими нечто прекрасное. Мы обнялись, я быстро сказала: ‟Галя, я прекращаю этот бойкот (однажды Татьяна Николаевна, переполнившись негодованием по поводу действий лагерной администрации, перестала ходить на обязательные политзанятия. — Прим. ред.), я не хочу больше жить в состоянии ненависти”. Галя ответила, что она с этим бежала ко мне, потому что сегодня, перед самым утром, на нее обрушилось нечто, что растопило ее. ‟Любите врагов ваших…” Один раз в жизни мне было дано это почувствовать полной мерой. Я считаю это переживание самым главным в том духовном опыте, который дал мне лагерь».

Патриарх сказал: «Добивайтесь»

К попыткам добиться оправдания мамы мы вернулись в самом конце 1980-х, когда уже и за границу стали пускать, и все улицы были наводнены газетами самой разной политической окраски.

Мы написали в прокуратуру — там же, в Ленинграде — и неожиданно получили отказ. Потом написали в Москву — точно не помню, куда, кажется, в Верховный суд… Дело в том, что часть нашей переписки по поводу маминого оправдания была утрачена после ограбления нашей квартиры в Ленинграде. Дом расселяли, мы выезжали из коммуналки — и половину библиотеки успели вывезти, а другую половину, в том числе и часть домашнего архива, не успели: пока нас не было дома, ее похитили. Книги были в дефиците…

Тогда же, в конце 1980-х, мы писали в какие-то партийные органы — так было принято. Но всюду были отказы.

Делали попытку добиться реабилитации и в новое время, в 1990-е… И снова, к нашему удивлению, у нас ничего не получилось.

Какие аргументы мы приводили?

Во-первых, показывали нелепость обвинения в том, что мама «избила» дружинника. Пятидесятилетняя женщина ростом 146 см никак не могла избить мастера спорта по боксу. И во-вторых, мы приводили косвенные доказательства, что в действительности маму преследовали за ее религиозные убеждения. Еще до осуждения маму лишили ученой степени; сохранились резолюция ученого совета смоленского Педагогического института, где она преподавала и резолюция Института языкознания Академии наук СССР, где он защищала диссертацию: там прямо говорилось о «чуждом мировоззрении» и «религиозной пропаганде».  Так что всë было достаточно прозрачно.

Но ничего не получалось. Нам присылали отписки в три-четыре строки: «судебное решение принято в соответствии с нормами законодательства и пересмотру не подлежит».

В начале 2000-х мы предприняли еще одну попытку добиться маминой реабилитации. В ответ нам написали, что это невозможно: дело сгорело.

Татьяна Николаевна с внуком, 2007 год

В 2009 году мама скончалась, и мы на время оставили свои попытки. Но однажды Патриарх Кирилл сказал мне: «Добивайтесь» — и благословил бороться за мамину реабилитацию дальше. «Ваше Святейшество, это почти бессмысленно», — но он ответил очень твердо: «А вы — добивайтесь».

Мы с женой вновь стали действовать. Нам очень много помогала замечательный юрист — настоятельница Алексеевского монастыря, игумения Ксения (Чернега), но осенью 2019 года мы получили… очередной отказ. Его даже никак не мотивировали, просто написали: дела нет, значит, нет и оснований. Очень расплывчатые формулировки, не за что зацепиться…

И вот, когда рассчитывать на что-то, казалось, было уже невозможно, Патриарх лично обратился в Генеральную прокуратуру. И тогдашний генпрокурор Юрий Чайка отреагировал на его обращение. Дело сдвинулось с мертвой точки.

Выяснилось, что целиком дело действительно не сохранились — не сгорело, а «уничтожено за давностью». Но, тем не менее, многое сохранилось: и приговор, и заявления, и отдельные показания. Генпрокуратуре удалось полностью восстановить ход судебного разбирательства, имена участников и свидетелей. Кассационный суд, который пересматривал приговор, опирался не на мои рассказы, а на конкретные документы. И отменил приговор 1980 года на основании противоречий в самом этом документе. Судьи пришли к выводу, что состава уголовного преступления — а ведь маме вменялось именно оно — не было.

Я остро почувствовал: прошлое — реально

В начале декабря 2019 года я по приглашению ректора читал лекции в Смоленском университете — том самом, из которого в свое время уволили мою маму и на котором сегодня висит мемориальная доска: «Здесь преподавала Татьяна Николаевна Щипкова, пострадавшая за православную веру в годы гонений». Иду утром из гостиницы в университет, смотрю на мамин бронзовый портрет и вдруг — звонок из Генпрокуратуры: на 25 декабря назначено судебное заседание.

День в день, ровно сорок лет спустя!

От судебного заседания у меня остались очень необычные впечатления. Судья зачитывает судебное постановление от 8 января 1980 года, а следом за ним – новое, только что принятое, и при этом апеллирует к Уголовному кодексу РСФСР. То есть в пересмотре дела судья опирается не на современное законодательство, а на давным-давно упраздненный Уголовный кодекс!

Это и понятно — повторное судебное рассмотрение возможно только в рамках той правовой системы, которая действовала в те годы. Мы перенеслись в прошлое. Или прошлое пришло в настоящее.

Мы сидели в зале суда. Выступал представитель Генпрокуратуры. Выступал защитник. Трое судей рассматривали обстоятельства дела, удалялись на совещание, оглашали оправдательный приговор. Звучали слова «РСФСР» и «СССР», произносились названия ныне переименованных улиц и городов, имена давно умерших людей. Перед нами лежали документы, на которых стояли те даты и года, когда еще не родились наши сыновья; когда на улицах висели красные флаги; когда молоко разливали в стеклянных бутылках, запечатанных фольгой; когда молитвословы не продавались в магазинах и их переписывали от руки; когда отдавали четверть зарплаты за дореволюционное издание Лескова, чтобы прочесть «На ножах»; когда ладан пах паровозным дымом, а не женским парфюмом; когда мама была жива…

…Шло судебное заседание, и мы видели, что прошлое не умерло, что оно стоит сейчас здесь, с нами. Мы реально видели, что для Христа нет живых и мёртвых. Я очень остро почувствовал, что прошлое — реально, и в нем нужно наводить порядок.

Для меня был важен не столько формальный факт реабилитации и восстановления истины, сколько этот момент «наведения порядка» — и в моей семье, и в моем Отечестве. Ведь то, что произошло с моей мамой 40 лет назад, стало нарушением порядка и гармонии в моей стране: русская власть посадила в тюрьму русского человека за то, что тот исповедовал православную веру своего народа и рассказывал о Христе своим ученикам. А по большому счёту, этот суд и эта реабилитация стали восстановлением порядка не в прошлом, а в настоящем.

Буквально через несколько дней после суда, когда маму привезли в изолятор на Красной Пресне, к ней пришли люди в штатском. «Татьяна Николаевна, и мы понимаем, и вы понимаете, что вам нечего делать в тюрьме. Вы уважаемый преподаватель, немолодая женщина со слабым здоровьем. Через пару недель вы можете оказаться на свободе, но для этого нужно только подписать несколько бумаг: дать показания на такого-то священника, такого-то вашего ученика…» И назвали имена.

Господь дал маме силы отказаться от лжесвидетельства — и тогда ее отправили в лагерь, в Уссурийский край.

Всë это было вопиющим нарушением порядка и правды Божией. Думаю, именно поэтому, когда я уже почти сдался, Патриарх неожиданно сказал мне: «Добивайтесь». И сам помог нам.

Торжественное открытие мемориальной доски  на историческом здании Смоленского государственного университета, 15 июля 2012 года

Вместо заключения

Из книги Татьяны Щипковой «Женский портрет в тюремном интерьере»:

«Когда нашим контролерам во время плановых и внеплановых обысков случалось обнаружить “атрибуты религиозного культа”, они впадали в ярость. Ежедневно в воротах, при обыске после работы срывали у кого-нибудь с шеи крест. Если это была молодая женщина, ей говорили: “Ты же неверующая, зачем тебе крест?” Если женщина была пожилая, ей говорилось: “Ты верующая — тебе тем более нельзя. Ты будешь своим крестом вести религиозную пропаганду”.

Казалось бы, женщин-контролерш, способных сорвать и отшвырнуть крест, надо отнести к активным антирелигиозным силам, предположить в них воинствующее безбожие. Ничего подобного! Как-то я зашла зачем-то на вахту. Они сидели в своей дежурке, отдыхая между двумя обходами. При моем появлении они переглянулись: “А мы как раз хотели вас видеть. Вы, наверное, скажете нам, когда нынче Пасха”. Это не значит, конечно, что они верующие, отнюдь нет; интерес их — житейского плана, но они не безбожницы революционных лет…

Однажды возле вахты я встретила знакомую женщину, всю в слезах, почти в нервном припадке. Оказалось, что у нее нашли Евангелие. Книгу эту ей дала с собою мать и велела ее хранить. Они обе не знали, что Евангелие — запрещенный в местах заключения предмет…

Дочь не была верующей и Евангелие не читала. Она его хранила как святыню, данную ей матерью. Контролерша, найдя Евангелие, пришла в такую ярость, что разорвала книгу, бросила ее на землю и топтала ногами. Вот это более всего потрясло мою знакомую — святыню ее матери топтали ногами.

Начальник оперчасти свирепел при виде меня, у него краснела шея, и он не уставал повторять: “Таких, как она, надо стрелять”. Впрочем, у себя в кабинете он бывал вежлив и всегда предлагал сесть.

Они, бедные, не знали, что со мной делать: всю жизнь имели дело с уголовными преступниками — и вдруг им привозят из Москвы “религиозницу”, замаскированную под хулиганку. Непонятно, что ей можно, что нельзя…

Невежеством — и религиозным, и общим — они отличались не меньшим, чем зечки. Одна контролерша спрашивает у другой, когда в этом году Вербное воскресенье. “А сейчас все воскресенья вербные, ведь верба цветет”. И всë это странным образом сочетается с внутренним, я бы сказала, безоговорочным, само собой разумеющимся принятием бытия Божия.

После обыска в бараке, офицер администрации: “Вы, Татьяна Николаевна, должны стойко переносить все эти обыски и прочие неприятности. Ведь вам это всë предсказано в Евангелии, я знаю. Значит, этого всë равно не избежать. Потому что так и быть должно”.

Этот знаток Евангелия очень тщательно провел тот обыск, вспорол матрац и подушку. Неизвестно, что он искал, но маленький яркий бумажный образок Божией Матери, переданный нам зарубежниками еще до моей посадки, он себе присвоил. Я не сержусь на него. Пусть у него в доме будет икона, даже если он взял ее, чтобы похвастаться диковинкой перед друзьями».

Пресс-служба журнала «Фома»

Комментарии запрещены.